Культурный слой
№ 24 (024), 9 декабря 2016 г.

«Но внутренней своей войны я не проигрывал ни разу»

Александр Чесноков о поэзии и мастерстве жить

«Но внутренней своей войны я не проигрывал ни разу»
Александр Чесноков родился в 1957 году в г. Горьком. Работал на заводе слесарем. После армии вернулся на завод. В 1992 году закончил филфак педагогического института. В девяностые работал продавцом, заведующим склада, менеджером, делал пельмени, занимался извозом бутылочного пива. Двадцать лет назад пришёл в фирму «Сдобнов» замерщиком металлических дверей. Сейчас ведущий специалист в этой фирме, работает в офисе, который одновременно является выставочным залом. Член Союза российских писателей. Автор четырёх поэтических книг.

 

— Александр, мы знакомы давно, и ты для меня всегда был интересен как поэт и человек мастеровой, многогранный на человеческом пути. Очень добрый, тонкий, что называется, — лиричный, грустноглазый, а в чём-то совершенно несгибаемый, крепкий, просто железных дел мастер. Вытачивающий и выковывающий самого себя. И — меняющийся, стремящийся к совершенству. «Река по имени Мастер»… Мне всегда интересны истоки: когда и как к тебе пришло личное открытие слова как искусства, как силы, которой хотелось бы овладеть? Когда и как началось сознательное чтение?

— Сознательное чтение, вероятно, началось с книг, которые мне давал Игорь Чурдалёв. Помню первые из них: «Мартин Иден» Лондона и «Мифы древней Греции» Куна. Тогда же был прочитан «Генрих Шлиман» из серии «Жизнь замечательных людей», — просто был в восторге. Уже потом сходил с ума от стихов Бориса Пастернака, плакал над «Плаванием» Шарля Бодлера, писал диплом по лирике Игоря Северянина. Когда в журнале «Юность» прочитал стихи Иосифа Бродского, то с первого же прочтения запомнил «Письма римскому другу». Я каждый день открывал планеты поэтического небосклона и был счастлив… что, собственно, продолжается и по сей день.

— А кто сейчас твои любимые друзья и собеседники в русской поэзии XX–XXI веков?

— Часто захожу на сайт «Современная русская поэзия», где перечитываю стихи Юрия Арабова, Сергея Гандлевского — один из самых мною почитаемых и любимых, Александра Ерёменко (есть и книжка с его автографом), Игоря Иртеньева, Дмитрия Воденникова. Пару лет назад много общался на сайте «Литкульт», был редактором и даже удостоился звания «Лучший поэт 2012 года». Печатался в их небольших сборниках, общался на поэтических вечерах. На этом сайте очень много талантливых молодых людей. На сайте «Стихи.ру» общаюсь с Игорем Чурдалёвым, слежу за его творчеством и до сих пор считаю его своим учителем. В интернете на многих сайтах я размещал свои стихи.

— Есть ли в твоей жизни люди и писатели, которые воплощают собой или своим делом, творчеством русскую систему ценностей, русское национальное самосознание? Кого бы ты назвал?

— Достоевский, Чехов, Горький, Булгаков, Андрей Платонов, Солженицын, Варлам Шаламов, Тарковский, Довлатов, Приставкин, Водолазкин («Лавр») и многие, многие другие.

— Ты рассказываешь нам, — в том числе и молодёжи, «Светлояру русской словесности» и совсем юным литстудийцам — «Первоцветам» о своём пути и творчестве, это реальная встреча, живой диалог, а «Свободная Пресса» транслирует его и даёт возможность услышать голоса поэтов — всем, кто слышит, — на огромном медийном пространстве. Прислушаемся.

 

***

Не о заводе

Заводской грубоватый народ
Рано утром уходит из дома,
Без него и завод — не завод, —
Просто груда железного лома…

 

***

Я причисляю и себя
к числу невежественно-грубых
и откровенья дней беззубых
воспринимаю не скорбя.

Я так устал от этих драм,
от этих травм и этих болей,
что и последнее отдам
тому, кто молча дышит волей.

И мы поймём, не свысока,
что так верней… А повод к ссоре
всегда найдётся в мёртвом море
без паруса и маяка.

 

Прикомандированный инженер

Он подошёл ко мне во время смены
и, как-то грубо вдруг заговорив,
спросил сверло…
Верстак открыв,
я дал ему сверло, с недоуменьем
следя за тем, как он пошёл к станку,
чтоб просверлить какую-то железку.

Работал он, как в неудачной пьеске
играет несложившийся актёр.
И понял я, что ни один суфлёр
не сможет подсказать, поправив дело.
Сверло рубило, спорило, скрипело,
как бы в упрёк тихоне-верстаку.

Я подошёл и сделал всё, что нужно.
Он засмеялся как-то неуклюже,
метнул ещё десяток грубых слов,
вставляя брань довольно-таки смачно
и, верно думая, что и нельзя иначе
с аборигеном заводских цехов.

 

***

Я уношу с завода только грусть,
когда вхожу в себя, как в штопор, — пробка.
И, всё простив, я с миром расстаюсь,
мне гнев претит. Унылая коробка

ещё коптит угрюмо небеса,
вторую смену заглотив на ужин;
вахтёр-калека, словно на часах,
и даже есть какое-то оружие.

Я вырос здесь, но вырвался к другим,
наверно, лучшим… Но зачем, о, боже,
я вновь и вновь иду к глухонемым
и, веря, лезу из последней кожи.

О, сколько раз не цех, я видел — гроб,
и, думалось — не выдержу и струшу.
Как измывался надо мною сноб,
до синяков выкручивая душу!

А я горяч и вспыльчив, признаюсь,
но, поостыв, не дам заряда слову.
И уношу с собою только грусть,
и вижу в небе радуги подкову.

 

***

Атмосферу любви
я слепил бы из солнечной глины,
обнажённой Земле
подарил бы покров голубой
и расплавил бы чувств
сиротливо застывшие льдины,
посмеялся бы всласть
над своей близорукой судьбой.

Я блуждаю давно
по холмам и оврагам пустынным,
мне навстречу бегут
почерневшие кости зверей,
а рассеянный свет,
несомненно, божественной глины
потерялся в узлах
вековых полумёртвых корней.

То врываюсь, как крот,
в пышногрудую тучную землю
и ползу наугад
в беспросветной и тесной глуши,
то желания вдруг,
как уставшие дети, задремлют
в подвесных гамаках
истомившейся за день души.

Исходил города
и дышавшие паром долины,
превозмог боль и страх,
и нервозность житейских тревог…
Атмосферу любви
я слепил бы из солнечной глины,
если б только я мог…
Если б только я мог.

 

***

Я людям желаю света, добра и счастья.
Я выхожу на улицу с открытым лицом.
Я допускаю нервную дрожь до запястий,
но сцепкою рук гашу её прыть. Потом

я разжимаю болью сведённые руки.
Я не хочу «передней подножкой» — всмятку…
Я только ловец свежих высоких звуков.
Я выразитель цветов, но только своей грядки.

Я ненависть выжег напалмом бессонных ночей.
Я людям обязан… я знаю, обязан… мы — квиты.
И всё же издёргал бесхозный багаж мелочей,
и лучшие мысли, как псы в подворотне, побиты.

И хочется верить во что-нибудь светлое. Но
почти не осталось земли, неокрашенной кровью…
Тем более к нам — в городское бездонное дно —
едва ли дойдёт — «Ниоткуда с любовью»…

 

***

Я догоняю собственную жизнь,
но alma mater помогает скупо.
Следит за мной зрачком звериным рысь
и явно ждёт, когда споткнётся путник.

Я не ропщу, я благодарен ей,
пятнистой кошке, за азы науки.
И мутный взор становится светлей
от близости невероятной муки.

И я бреду по девственным лесам,
уже просвет виднеется, но всё же
я никому на свете не отдам
ни слепоты, ни прошлогодней дрожи.

И дорог путь не тем, что я постиг,
а тем, что, добывая плод ореха,
я шёл из мест, где редкой птицы крик
не слышит даже собственного эха.

 

Зимние астры

Зимних астр цветные многоточья
в облетевшем выцветшем саду
мой унылый быт порвали в клочья,
пробежали весело по льду.
Захотелось даже рассмеяться
над пустой, надуманной хандрой,
что пришла с усмешкою паяца
и смутила лживою игрой.
И с чего?.. Уже созревшим летом
ездил я на море, как большой;
тлел на пляже, юный и бездетный,
был обласкан пенною волной.
И, ныряя рыбой загорелой,
всё искал трезубец в глубине…
Аю-даг мохнатым грузным телом
явно покровительствовал мне.
Только стиль прибрежных поселений
ставкою на рубль золотой…
Но хватило редкостных мгновений,
чтоб закрыть глаза на остальной
меркантильный мир, где гнутся выи,
где по капле море продают.
А тем паче в тютчевской России
эти астры зимние цветут.

1988 г.

 

***

Мир вечером становится ребенком,
и очертания его неуловимы.
И облака в воздушных распашонках
бегут куда-то мимо
событий, дел и пышных начинаний;
что им до нас, до скудных кутежей
в густом дыму? Я ощущаю кожей
их звонкий смех и невесомость знаний,
которые им не вредят ничуть.
А мы толпою выправляем путь,
как медный прут, закрученный и тёмный…
Ребёнок, друг, беглец неугомонный,
прими играть в весёлую игру,
не оставляй ютиться на юру.
Я так устал молиться букварю,
дыша по схеме, по календарю
сверяя мысли с заданным ответом…
Я растворюсь в невыразимой мгле
на щедро удобряемой Земле
твоим необъяснимо-ясным светом.

 

***

Зажатый временем в тиски,
я разомкнул стальные губки;
бывало, шёл и на уступки,
в карманах пряча кулаки.

Менялось время и генсеки,
но не менялся курс на свет,
какой бы ни сиял портрет
на знамени всея опеки.

И голос вырвался не сразу,
и нет на карте той страны,
но внутренней своей войны
я не проигрывал ни разу.

 

Слон

Не хочу быть слоном
для потехи на улицах шумных,
а прокуренный дом
и созвездия в отсветах лунных
всё дороже больших площадей.

Только радость на лицах детей
раздаётся, как звучное эхо,
по асфальтовым джунглям
заставляя покорно ступать.
Но, бывает подчас,
и от их беззаботного смеха
содрогнётся нутро
и захочется путы порвать.

Ненавижу ремень
и потёртый ковёр с бахромою.
Наступающий день,
со вчерашней ещё маетою,
раздражает помпезностью фраз.

Знаю я, что не раз
серый слон, погоняемый бранью,
будет глухо дышать,
наступая на чёрный огонь,
и, дублёною кожей
к себе привлекая вниманье,
за конфетой, робея,
как хобот,
протянет ладонь.

 

Своей дорогой

1

А всё же тоскливо от мысли,
что жизнь удалась, да не очень,
что поиски смысла повисли
над бездною многоточий.

В какие рассветные дали
стремился я лёгкою птицей,
а отзвуки нудной морали
пугали бесстыдством.

В стране удивлённого солнца
глоточек воды бы…
Но люди за зеркалом глянца
молчали, как рыбы.

Нас в школе лечили от скуки,
но мы понимали —
чем чище у совести руки,
тем лучше едва ли.

Завод приобщал понемногу
и к лени, и к хамству,
и кто-то попал на дорогу
тотального пьянства.

А кто-то в предчувствии стрижки
забился поглубже;
умом созревали мальчишки
не больше, чем нужно.

И рос я в рабочем заречье,
где дым коромыслом,
где гнуло к земле просторечье
безрадостных мыслей.

Где чувства, как малые дети,
мирились с позором…
Но вряд ли за это ответят
плюющие хором.

 

2

Не свет звезды, но костерок в ночи,
как светлый остров, выплывал, мерцая.
Но доверять — я сердце отучил,
а он пылал, сиянье излучая.

Но кто его средь темени разжёг,
кто с ночью заигрался в кошки-мышки?
И я, в траву забившись, как зверёк,
следил и ждал, баюкая нервишки.

Пришёл с реки задумчивый рыбак,
подсел к костру, дохой укутав ноги;
один, как перст, и, видимо, чудак,
каких не часто встретишь на дороге.

Лещи блестели синей чешуёй
ветвями ёлки на стволе-кукане,
и котелок с наваристой ухой
дымился и голодный мозг дурманил.

И я не смог, не выдержал, пошёл,
не зная сам — на счастье иль на муку;
река горела, как зернистый толь,
рыбак полушутливо жал мне руку.

Согрели чай, нашёлся табачок,
и разговор сложился между прочим.
И я тревогу мысли превозмог,
и только филин ухал, как пророчил.

А где-то выл полуночный шакал,
но свет луны печальным не казался.
И я, согревшись, взял и рассказал,
как по лесу дремучему скитался.

Но лишь рассвет раскрасил холст глуши,
уже я к дому шёл своей дорогой,
и что-то ясно билось под убогой
и жёсткой оболочкою души.

 

Осень

В городе моём
осень.
В вихре неземном
листья.
В городе моём
очень
хочется владеть
кистью.

Чтобы утолить
голод,
чтобы утолить
жажду,
нужно обрести
Слово,
чтобы на глазах —
влажно…

Солнце в облаках
тонет.
Неба синева
гаснет.
В городе моём
омут, —
люди в темноте
вязнут.

Листьев за окном
шорох.
Зябнут на земле
лужи.
Слов я перебрал —
ворох, —
только не нашёл
нужных.

 

Воробей в метро

Ты откуда взялся здесь
среди мрамора и гама,
променяв простор небес
на готическую яму?

И чирикаешь у рельс
на сверкающем плафоне;
не нашёл получше мест,
кроме лежбища вагонов.

Суетится воробей,
подбирая с пола крохи,
но не видно голубей
в нижнем ярусе эпохи.

Всем доволен наш изгой,
как монашек в гулкой келье,
и мотив его простой
удивляет подземелье.